Исповедь. Глава ПЯТИДЕСЯТАЯ

Алистер Кроули

Часть моей натуры — сушить весла в тот самый момент, когда течение грозит пронести меня мимо пристани. Меня начинают признавать как единственного поэта Англии — отлично, решаю я и совершенно перестаю об этом думать. Я повторяю большую часть мировых альпинистских рекордов — и немедленно разочаровываюсь. Nunc est bibendum, nunc pede libero pulsanda tellus1. Я достигаю невиданного мастерства в магии — это сигнал для меня все бросить; в мистицизме — и сразу же теряю к нему интерес. И вот теперь, обремененный Тайными вождями Третьего ордена миссией такой важности, что последним сравнимым с ней явлением в мировой истории был Мухаммед, я ударяюсь в малодушие и выполняю полученные инструкции как можно более формально, спустя рукава — и даже пытаюсь найти причины отложить работу, которой не могу избежать совсем.

За изучение Книги закона я брался в прошлом не раз, ибо даже тогда был вынужден признать, что Айвас выказал знание каббалы, неизмеримо превосходящее мое собственное. Я велел отпечатать манускрипт и разослал некоторому количеству друзей — что-то вроде прокламации нового эона, но сам даже не потрудился выполнять приказанное. Я разработал несколько далеко идущих планов, но все они остались на уровне фантазий. Я целиком забросил все это дело, а вместе с ним и мой дневник. Я даже пренебрег первокласснейшей возможностью сделать Книгу закона достоянием общественности: на том же корабле, на котором мы с Уардой возвращались в Европу, плыла миссис Безант, с которой я много разговаривал на всякие священные темы. В Париже я написал формальное письмо Мазерсу, уведомив его, что Тайные вожди назначили меня видимым главой Ордена и возвестили новую Магическую формулу. Ответа от него я не ждал и не получил и, соответственно, объявил Мазерсу войну, но все это были brutum fulmen2.

Дело в том, что я противился Книге Закона всей душой. Начать с того, что она полностью сокрушила мой буддизм.

Принципы Книги вызывали у меня жесточайшее сопротивление — практически по каждому пункту ее морали. Третья глава казалась необоснованно кровожадной. Душа моя, бесконечно опечаленная вселенским страданием, страстно желала помогать человечеству. И пожалуйста! — новая Магическая формула отвергала всякую жалость, осуждала ее, прославляла восторг войны и почти во всех остальных отношениях была глубоко противна моим идеям. Я не понимал фундаментальных принципов нового посвящения. До меня никак не доходило, что Айвас нес ответственность за природу и характер переданного им послания не больше, чем какая-нибудь газета — за репортаж о случившемся где-то землетрясении.

Тайные вожди уведомили меня, что Новый эон означает слом существующей в настоящий момент цивилизации. Очевидным образом, изменение Магической формулы планеты подразумевало и изменение всех моральных устоев — результат такого процесса комук хочешь покажется катастрофическим. Культ Умирающего бога, введенный Дионисом, уничтожил добродетель Рима и раздавил римскую культуру. (Вполне возможно, что утверждением культа Осириса в более раннюю эпоху преимущественно и объяснялся упадок египетской цивилизации.) Природа Хора — «сила и пламя», и его эон будет отмечен крахом человеколюбия. Естественно, что первой вехой его правления стало падение мира в пучину глобальной и безжалостной войны.

Тайные вожди поведали мне, что война эта была совершенно неизбежна, и что они избрали меня своим представителем, потому что я обладал всеобъемлющим знанием мистерий, правильно понимал их истинный смысл и имел способности к литературе. Главная обязанность, которую они на меня возложили, заключалась в предании гласности Тайной мудрости веков — причем в такой форме, чтобы после крушения цивилизации ученые последующих поколений смогли ее восстановить. Я должен был опубликовать компендиум методов, при помощи которых человек может достичь божественности. И они освободили меня от обета хранить тайну.

Такая великая ответственность уже сама по себе, помимо всего прочего, выбила мне опору из-под ног. Я боялся раскрыть хоть малейшую частицу Тайного знания — меня этому тщательно выучили, — ибо, попав в недостойные руки, оно неизбежно привело бы к ужасным бедам и злоупотреблениям. Я был почти до абсурдного щепетилен в отношении доверенных мне тайн. Мне не раз случалось лицезреть собственными глазами, в какой ужасающий хаос ввергала людей простая, казалось бы, несдержанность с их стороны. Я совершенно не гордился тем, что выбор Тайных вождей пал именно на меня, так как слишком хорошо сознавал масштабы своей бесталанности и лени.

Задача свести магические и мистические методы всех времен и народов в последовательную и понятную систему повергала меня в ужас. Во-первых, я не решался взяться за столь амбициозную работу; во-вторых, боялся, что окажусь недостойным такой миссии.

К критике со стороны тех, кто не пользовался моим уважением, я всегда относился с полнейшим пренебрежением. Я презирал Китса за то, как его расстроил отзыв на «Эндимиона». Однако другой стороной той же медали была моя чрезмерная чувствительность к мнению тех, кого я почитал за авторитет. Вскользь брошенное замечание Эккенштейна насчет альпинизма могло обречь меня на жесточайшие муки самобичевания. Когда Алан, помнится, упрекнул меня в каких-то ошибках в йоге, меня охватил невыносимый стыд.

Положение мое, таким образом, оказалось чрезвычайно сложным. Я был связан с Тайными вождями торжественной клятвой. Мне и в голову не могло прийти как-то уменьшить степень своей ответственности перед ними — и вот они в одночасье перекрыли все мои прошлые устремления! Магическая часть меня, в некотором роде, остолбенела.

Мы с женой провели некоторое время в Париже и возобновили прежние связи. Один особенно забавный эпизод так и стоит у меня перед глазами. Мы пригласили Арнольда Беннета отобедать с нами в «Пайаре». Он был совершенно подавлен почтением, которое выказывал мне тамошний метрдотель (тот хорошо меня знал), и растерялся при виде великолепного интерьера — выглядело это совершенно по-детски очаровательно. Разумеется, ему все невероятно понравилось, и он любезно предложил представить меня Герберту Уэллсу.

Поскольку Арнольд Беннет в свое время изрядно потешил публику моим сочным портретом в «Парижских ночах», смею надеяться, он примет как комплимент, если я попробую подражать его честности по части личностей. Акцент и диалект делали его английский приятно трудным для понимания. Когда мы покидали ресторан, он заметил, что есть в Герберте Уэллсе одна черта, с которой мне придется смириться, — он говорит по-английски с акцентом.

59, рю де Гренель
Париж, 14 февраля 1911 года


Дорогой Алистер Кроули,
Многие благодарности. Я очень рад получить том. Я упомяну его в «Зе Нью Эйдж», но я больше не пишу для «Ти Пи Уикли». Никакого вашего портрета — мой дорогой Кроули — в «Инглиш Ревью»! потому что от вас взяли исключительно жилет, титул и поэзию. Все эти портреты делаются из кусков.


Искренне ваш,
АРНОЛЬД БЕННЕТ

Увы! Мне не хватает литературного мастерства создавать составные портреты. Скромные мои усилия дают на выходе лишь к грубую фотографию. И молю его простить мой переход на личности. Он — человек слишком великий в глубине сердца, чтобы возражать против шуток в адрес своей бренной физической оболочки. Он — ярко пылающая звезда, тем более божественная, чем гуще земные испарения, которые ей приходится пронзать лучами.

Итак, мы вернулись обратно в Болескин, договорившись предварительно с доктором по имени Персиваль Ботт, что он приедет и останется у нас, дабы принять роды. Я попросил свою тетушку Энни принять под свою руку хозяйство, а моего и Джеральда [Келли] старого друга, Айвора Бэка, который служил в то время хирургом в Сент-Джордже, составить нам компанию. Айвор Бэк — один из самых приятных людей на свете (для тех, кто в принципе способен его выносить). Он очень много знает о литературе и опубликовал в журнале «Зе Хоспитал» несколько моих стихотворений, в которых я живописал разные болезни. Я посвятил «В резиденции» — собрание моих студенческих стихов — ему, а он в свою очередь немного помог мне с написанием нескольких шедевров в сравнительно легком жанре. Кроме того они с Джеральдом внесли много улучшений в предисловие к «Алисе, или Адюльтеру». Еще он редактировал трехтомник моего «Собрания сочинений», снабдив учеными комментариями некоторые его малопонятные пассажи.

Масштабы моей издательской деятельности были в то время поистине примечательны. Я опубликовал «Пожирателя бога» и «Звезду и подвязку» через «Charles Watts & Co» из «Ассоциации рационалистской прессы», но мои книги все еще не пользовались такой популярностью, которая свидетельствовала бы, что мне удалось достучаться до сердца британской публики. В общем, я решил опубликовать свои книги самостоятельно, назвавшись «Обществом распространения религиозной истины». Так свет увидели «Аргонавты», «Меч песни», «Книга гоэтии царя Соломона», «Почему Иисус плакал», «Оракулы», «Орфей», «Горгульи» и «Собрание сочинений». Никакого представления о бизнесе я не имел и в деньгах не нуждался, зато нес ответственность перед богами — писать то, что они вкладывали мне в душу; и перед человечеством — публиковать то, что написал. Но на этом все и заканчивалось. Пока написанное мною было технически доступно для читающей публики через Британский музей и тому подобные учреждения, совесть моя оставалась чиста.

Тем не менее, я выбрал новое направление действий, подразумевавшее диаметрально противоположное состояние ума. Я отпечатал большой тираж «Звезды и подвязки» и выпустил в продаже по шиллингу за экземпляр, с целью достучаться до людей, которым более дорогие мои книги попросту не по карману. Еще я отпечатал буклет и разослал объявление об учебных классах. (Из них у меня не осталось ни единой копии.) Главной приманкой была премия в сотню фунтов за самое лучшее сочинение по моим работам. Деловая концепция была такова: люди покупают мое «Собрание сочинений», дабы обеспечить себя материалами для сочинения. Этот проект привел к весьма далеко идущим результатам: на самом деле он определил мою жизнь на несколько лет вперед. Победитель конкурса стал моим близким другом и коллегой. Его ученость, острота ума, энтузиазм и неутомимость сыграли важнейшую роль в исполнении заветов Тайных вождей.

А тем временем мы роскошно проводили время в Болескине. Лососи, оленина, мой винный погреб, биллиард и скалолазание, добрая компания и отличное лето превратили нашу жизнь в сплошную экстатическую грезу. Летом в шотландском Хайленде время словно останавливается. В полночь можно сидеть на улице и читать даже в отсутствие луны. Ночь — «извечный бледный вечер самоцветов»3.

Случались у нас и приключения, и одно из них оказалось вполне достойно этой хроники — один из самых поразительных случаев за всю мою историю скалолазания. За итальянским садиком я устроил большой форелевый пруд с канадским каноэ и священным источником впридачу. От дальнего берега короткий склон поднимался к отвесному утесу, где любители альпинизма могли порезвиться всласть, доказывая свою силу и мастерство. Обучив Ботта и Бэка элементарным основам этого спорта, я решился на восхождение посерьезнее. По ту сторону озера, за Глен-Мористоном расположен глубокий овраг, через который от Милфуарвони бежит бурный ручей. Мы с Эккенштейном давно наметили для себя это место, но во время его визитов там всегда было много воды, и со скалы в ущелье рушился довольно неистовый водопад. А тут погода долго стояла сухой, и я решил, не теряя времени зря, взобраться на него. Мы с Боттом и Бэком приплыли туда на лодке и стартовали с самой нижней точки. Над нами возвышался широкий обрыв из выглаженного водой камня футов сто—сто пятьдесят высотой. Уровень воды еще был довольно высок, но нам показалось, что подняться все же возможно. Начав справа от ручья, я надеялся забраться по голым глыбам до точки футах в двадцати от самого верха, где вода переваливалась через край, а затем взять наискосок налево и оказаться в воде. Ломаный рисунок потока подсказывал, что там есть, за что ухватиться и руками, и ногами. Я надеялся, мне хватит этой опоры, чтобы подтянуться на руках и влезть наверх, невзирая на вес падающей прямо на голову воды.

Маршрут, откровенно говоря, был сложный, скала — очень ровная, открытая, и браться за восхождение мне стоило разве что в самой первоклассной компании. Альтернативы этому подъему никакой не имелось. Даже там, где вода не вымыла камень дочиста, склон все равно был почти вертикальный, весь мокрый и состоял из скользких, покрытых мхом глыб, лежавших друг на друге под устрашающими углами — держаться там в действительности было не за что. Имевшиеся расселины говорили о том, что порода пребывает в стадии распада, так что любая мнимая опора наверняка крайне ненадежна. В трезвом уме и твердой памяти я бы не замахнулся на такой склон даже в компании Эккенштейна и уж точно не пошел бы за ним, вознамерься он вдруг одолеть его сам.

И, однако же, я почему-то на него полез, с Боттом в качестве второго и Бэком в качестве третьего. Я добрался до самой опасной части дистанции. Зацепы у меня были простейшие, фрикционные: я бы и кролика не выдержал. Я практически ожидал, что вот-вот сорвусь, и понимал, что Ботт (сам в достаточной безопасности, а иначе я бы точно не стал продолжать) ничего не сможет сделать, чтобы меня спасти, упади я и правда с этой стенки. Бэк находился в абсолютно безопасной позиции далеко внизу (у нас была очень длинная веревка) и прекрасно видел, насколько ненадежно мое положение. В какой-то момент он совершенно утратил самообладание, начал издавать бессвязные вопли и отвязываться от веревки. Поступок был откровенно возмутительный, но в тот момент бедняга за себя не отвечал. Мой приказ заткнуться и прекратить вести себя, как идиот, он проигнорировал. Спуститься безопасно вниз я не мог никоим образом. Ботта истерика Бэка совершенно выбила из колеи, так что я крикнул Айвору, чтобы он оставался на месте и что мы его потом оттуда снимем.

В таких обстоятельствах мне оставалось только завершить подъем как можно скорее, и поэтому я полез дальше, взяв как можно более высокий темп. Падающая сверху вода промочила меня насквозь; я, разумеется, ничего не видел и не слышал за ее ревом. Я поднимался через водопад на чистой мускульной силе, ища опоры для рук и ног исключительно по памяти, так как из-за рушащейся на голову воды глаза вынужден был держать закрытыми. Добравшись до края, я протиснулся через узкое жерло между глыбами и оказался в эдаком каменном котле, где вполне мог стоять вертикально, враспорку, держа голову и плечи над водой. Восхождение было закончено. Я крикнул Ботту идти ко мне и втащил его на веревке на самый верх. Как бы там ни было, подъем вышел потрясающий, один из самых опасных в моей жизни.

Тут, к ужасу своему, я обнаружил, что отвязавшийся от веревки Бэк вместо того, чтобы сидеть спокойно на месте, как ему велели, пополз в другую сторону, к принципиально непроходимому и весьма обманчивому участку, состоявшему из глыб, покрытых мокрым мхом. Мы с Боттом выбрались из котла без дальнейших трудностей, а дальше… а дальше я невольно задумался, уж не сыграла ли речная нимфа со мной злую шутку? Потому как меня со всей очевидностью посетила страннейшая галлюцинация — не иначе, мой страх за Бэка породил фантазм.

На скале прямо над нами вдруг обнаружилось явление, обликом во всем напоминавшее его. Это явление попеременно что-то бормотало, жестикулировало и вопило благим матом. Необъяснимым образом это был Бэк собственной персоной, который совершил невозможное и одолел априорно неодолимый утес. Это показалось мне настолько невероятным, что я ценой немалых усилий слез и внимательно обозрел маршрут еще раз снизу. Предварительная оценка меня не обманула: пути вверх там не было, никакого, и, однако же, сорванный мох и несколько ссадин на камнях подтверждали, что здесь только что кто-то поднялся.

По сей день я считаю это происшествие самым невероятным из всех, что выпадали на мою долю.

Прибыв вместе с Розой в Болескин, я время от времени предпринимал спорадические попытки выполнить хоть какие-то из инструкций Айваса. Прежде чем покинуть Египет, мы договорились с музеем об «абстракции» Стелы откровения. Слова я не понял, контекста тоже, и вполне удовольствовался репликой, изготовленной для меня одним из прикрепленных к экспозиции художников. Далее мы занялись приготовлением «аромата» и «печений» согласно предписаниям из главы III, стихи 23—29.

Мы возобновили магическую работу, хотя и довольно беспорядочно — так как обнаружили, что против нас ополчился Мазерс. На первом этапе ему даже удалось умертвить большинство моих собак. (Я тогда держал свору бладхаундов и частенько рыскал с ними по пустошам.) Слуги постоянно болели — кто чем. Мы применили против Мазерса подходящие к случаю талисманы из «Книги священной магии Абрамелина», призвав Баалзезуба и сорок девять его служителей. Роза внезапно проявила способности к ясновидению. Ее описание этих слуг приведено в «Баг-и-муаттаре», на страницах 39—40. (Здесь я упомяну лишь Ниморупа, малорослого карлика с огромной головой и ушами — губы у него отвислые и цвета позеленевшей бронзы; Номинона — большую красную губкообразную медузу с одним зеленоватым светящимся пятном, похожим на скверную рану; Холастри — жутких размеров розового жука.)

Что же до аромата, то в Книге Закона о нем говорится: «возложи ее передо мной и напитай благоуханьем молитвы твоей; оно наполнится жуками и ползучими тварями, посвященными мне». И представьте себе, как-то раз, отправившись в ванную мыться, я, у полному своему изумлению, обнаружил там жука.

Как я уже говорил раньше, естествознание меня совершенно не интересует, и я ничего в нем не смыслю. Однако этот жук немедленно вызвал у меня интерес: я никогда ничего подобного не видел. Он был размером в полтора дюйма и имел один-единственный рог, длиной почти с себя. Рог заканчивался маленьким шариком, напоминающим глаз. С того дня началось нашествие этих жуков на наш дом, которое продолжалось приблизительно две недели. Ладно бы еще в доме — они были на скалах, в саду, у священного источника, везде! Но ни одного за пределами поместья! Я отослал одного в Лондон на опознание, но даже тамошние эксперты не сумели идентифицировать вид.

Это была настоящая, осязаемая магия. И она должна была убедить меня, что Книга закона настроена более чем решительно. Вместо этого она оставила меня совершенно равнодушным. Да, я ощутил некий горделивый восторг, как тогда, в Царской камере Большой пирамиды, но и только. Я принял все необходимые меры, дабы защитить Розу от смертельных атак Мазерса, а сам отправился играть в биллиард. Атаки, однако, не прекращались и были очень серьезные. Мы как раз проводили в дом центральное отопление и пытались разбить на территории поместья небольшое поле для гольфа. (Вот ведь идиот! Почему не теннисный корт на Эннердэльском склоне Столпа?)

В один прекрасный день, утром, после завтрака мы с Айвором затеяли играть в биллиард, когда со стороны кухни до нас донеслись вопли и ругательства. Я схватил первое попавшееся под руку оружие — оказалось, лососевую острогу — и мы ринулись на шум. Выяснилось, что один из рабочих внезапно впал в маниакальное состояние и напал на мою жену, которая занималась обычным обходом служб. Мне хватило секунды, чтобы подбить преступника острогой, швырнуть его в угольный подвал и послать за полицией. Ехала она долго, и тварь несколько раз попыталась вылезти обратно по желобу, но благодаря нашей бдительности все ее поползновения оказались отражены, и зачинщик, в конце концов, передан в руки стражей порядка. Которые, представьте, ничего с ним не сделали!

Одна из особенностей шотландского закона состоит в том, что частных обвинений там не бывает — полиция сама должна захотеть взяться за дело. Вы можете быть убиты кем угодно, ad libitum4 и ему ничего за это не будет. Полиция в Хайленде рекрутируется в основном из класса убийц — потому что другого там нет; неудивительно, что джентри повсеместно придерживаются старых обычаев и окружают себя вооруженными вассалами.

А тем временем, когда за дело взялся Баалзебуб, магические атаки прекратились, и, лишившись стимула заниматься магией, мой интерес снова угас. Мы тратили время на спорт, охоту и общество, несколько умеряемые в своих аппетитах жениной беременностью — словно никакого «завтра» у нас не было. Я походя пользовался своими официальными титулами и положением, примерно как пэр пользуется всеми своими социальными привилегиями, даже не задумываясь о том, что Палата лордов — это еще и политический институт.

Двадцать восьмого июля моя жена произвела на свет девочку, получившую имя Нуит Ма Ахатхор Геката Сапфо Иезавель Лилит. Нуит — в честь нашей Госпожи, Владычицы звезд. Ма — богиня справедливости, потом что в момент ее рождения восходил знак Весов. Ахатхор — богиня любви и красоты, потому что Весами управляет Венера. Насчет Гекаты я не уверен, но это, возможно, был просто реверанс подземным силам. Поэт едва ли может удержаться и не помянуть единственную даму, писавшую стихи — Сапфо. Иезавель все еще была моим самым любимым персонаже во всем Писании, а Лилит, само собой, принадлежала пальма первенства в царстве демонов.

Данком Джуэл впоследствии заметил, что девочка умерла от острой номенклатуры.

Хам.

В ушах у меня так и звенит ужасный крик Макдаффа: «Не было у него детей!»

Все шло так хорошо, как только возможно; мы были самой счастливой компанией во всем Хайленде. Проблема у нас оставалась только одна — как развлечь мою жену, пока она выздоравливает. В обычных обстоятельствах Роза вела очень активную и веселую жизнь, но сейчас у нее совсем не осталось сил. Она не могла вынести даже самой простой карточной игры, а изо всей моей библиотеки в три с лишним тысячи томов дала себе труд прочесть не больше полдюжины. Мне ничего другого не оставалось, кроме как самому написать произведение в единственном жанре, доступном ее пониманию.

Самое худшее в этой форме искусства — это ее монотонность и скука. Одержимость авторов подробным описанием событий не дает толком развиться сюжету, спектр персонажей прискорбно мал. Мужчины почти всегда священнослужители или пэры королевства; женщины — графини, школьные директрисы или модистки. Этим книгам свойственна бесхитростная честность (очень располагающая, надо сказать), но они слишком часто эксплуатируют нашу доверчивость. Даже герои средневековых романов не так бесчеловечно непропорциональны фактам жизни. То, что автор претендует на звание реалиста, лишь добавляет им отвратительности. Они пробуждают все мои пуританские инстинкты с безумной силой. То что моя жена, которую я любил так страстно и почитал так глубоко, настолько интеллектуально ограничена и именно в этой сфере, вызывало у меня настоящее бешенство.

Единственным лекарством было reductio ad absurdum5. Да, я решил написать роман сам — как раз искомого сорта, но гораздо лучше и больше по объему. И плевать на все издержки! Никаких священников или монахов в главных героях! Возьмем уж сразу архиепископа. И нет, он не будет сверхчеловеком, обладающем силой шестерых, — вот шесть сотен, это еще куда ни шло! Модели досаждали мне жалкой скудостью своего словарного запаса, но, имея под рукой превосходный словарь Фармера и Хенли, я мог не бояться самоповторов. Впрочем, я позволил себе вволю поизобретать новые слова и фразы, дабы еще добавить тексту разнообразия. В каждой детали я демонстрировал поистине идиотическую неспособность к такого рода литературе, преувеличивая все свойственные жанру недостатки!

Я варганил по главе в день на своей пишущей машинке и читал получившееся жене, Джеральду, Айвору и всей нашей честной компании — кроме тетушки, которая была того же склада, что и жена, но, так сказать, с другой стороны забора. Роза вообще не понимала, что я имею в виду. Она походила на полковника Гормли: все, что обращало ее мысли к теме любви, вызывало живейшее волнение и называлось приятным. Точно так же и с тетей — только та научилась хорошо притворяться, и утверждала, что оно, напротив, до крайности неприятно.

Даже во Франции ханжеский гнев буржуазии не знает границ. Отчасти ужас публики перед всякими сексуальными отклонениями объясняется тем, что каждый втайне сознает себя виновным. «Methings the lady doth protest too much»6. Если бы мужчины умели смотреть в лицо фактам жизни, включая и то, как они сами устроены, все злоупотребления и перверсии тут же остались бы в прошлом. По большей части все это болезненные фантазмы гниения, и попытки подавления их только усиливают. Рана Амфортаса не исцелится никогда, потому что никто не потрудился вскрыть ее и обработать.

Ту же мадам Бовари всегда считали эдакой провинциальной Фриной. Историю ее адюльтера называли «аморальной», способной разжигать беззаконные страсти. Между тем утверждавшие так просто доказали, что не умеют читать книги. На деле Флобер отвесил оплеуху всему глупому женскому роду: он наглядно показал, что поведение героини не романтично и не похотливо, а презренно, глупо, низменно и не имеет ни малейшего отношения к любви. Найдется ли на свете что-то более пуританское, чем «Призраки»? Это самое ужасное обличение аморальности, когда-либо написанное человеком, — и, тем не менее, англо-саксы сочли аморальным его! Они не поняли в нем ни слова, зато задумались о собственном скотстве — и вот, пожалуйста, они обсуждают книгу жадно, украдкой, сладострастно облизывают губы, а на площади вопят во всеуслышанье, что она оскорбляет их чистоту!

Я никогда не умел подчиняться этим омерзительным извращенным условностям. Я честно смотрю в лицо чему угодно, и все фантазмы тают под моим яростным взором. Ни одному писателю я не дозволяю играть на моих страстях. Книги я читаю душой, и только те из них нравятся мне, чьи авторы разумно и искренне изрекают открывшуюся им истину. Мне глубоко отвратительны писатели, пользующиеся популярной психологией. Сентиментализм Чарльза Диккенса, эротизм Д.Х. Лоуренса, порнографическая религиозность миссис Хамфри Уорд7, я думаю, апеллируют к аппетитам невежд. Они проституируют свои почеркушки, в точности как шарлатаны пытаются убедить легковерную публику, что боль в спине непременно означает болезнь Брайта — или что всякий мелкий симптом, от головной боли до вросшего ногтя, есть результат тайного порока.

Неприкрытая и банальная истина, меж тем, состоит в следующем: любовные романы годятся лишь на то, чтобы утешать людей в безумии подросткового возраста. Ни одному здоровому и взрослому человеческому существу не интересно, преуспеет ли сумеет ли герой облегчить свой физиологический дискомфорт с помощью некой другой персоны или же нет. «Женщина в белом» и «Лунный камень» иллюстрируют эту ситуацию с исключительной ясностью. Помимо поразительной способности Уилки Коллинза выписывать характеры, он абсолютно не способен сделать свою героиню хоть сколько-нибудь интересной: Лора Фэйрли лишь немногим лучше полной идиотки, даже когда и не страдает от безумия.

Бессознательное частенько играет с художником подобные шутки. Его охватывает такое отвращение к самому себе, что он принимается мстить оскорбительной для него марионетке. Во всех этих нудных историях герои — всегда парни, исключительные во всех отношениях. Но, несмотря на все свои героические деяния, они все равно выглядят бледными, вялыми, убогими куклами — и все по одной простой причине: у них в жизни нет иной цели, кроме как поскорее вступить в сексуальное обладание столькими-то фунтами живой плоти. Там даже особой любви и то нет.

Великие художники всегда находят себе более серьезные темы. Секс — не более чем способ достичь опьянения: и прославлять его, следовательно, впору лишь в лирической поэзии. Но когда мы трезвы (а роман мы читаем чаще всего втрезвую), нам совершенно не нравится, когда автор сует читателю в глотку секс. Нет ничего плохого в белом вине, когда на нем сделан рыбный соус; если кого-то расстраивает его там присутствие, этот человек — невротик. А вот если он приказывает кухарке приготовить ему такой соус, чтобы им можно было напиться допьяна, — что ж, с таким человеком лично я предпочту не встречаться.

Но именно этим и занимается англо-саксонская публика, и вот почему нам с ней не по пути.

У Шекспира есть парочка историй с любовным интересом. И во всех этих случаях любовь ведет к катастрофе — как в «Ромео и Джульетте», «Антонии и Клеопатре», «Отелло». В немногих его любовных пьесах со счастливым концом (помимо того, что финалы эти абсолютно механистичны) Шекспир словно бы украдкой тешит свою тайную извращенность — возьмите хотя бы «Двенадцатую ночь» или «Как вам это понравится». Величайшие наши новеллисты пошли на поводу у этой условности и принялись вставлять в свои книги готовую любовную интригу — таковы Том Джонс, Родерик Рэндом и многие другие. Но интрига этот даже на вторичную и то не тянет. Все наши лучшие шедевры показывают любовь в правильной пропорции с жизнью: «Джонатан Уайлд», «Молл Фландерс», «Робинзон Крузо», «Тристрам Шенди», «Путешествия Гулливера», «Сказка бочки», «Путешествие пилигрима», «Записки Пиквикского клцба», «Ярмарка тщеславия», «Армадейл», «Бритье Шагпета», «Путем всея плоти» и эпика Кэбелла — посудите сами, какое они имеют отношение к любви?

Во Франции все обстоит точно так же. Этот номер проходит лишь раз и не больше — «Окассен и Николетта» и довольно! Но после… Представьте себе пригожую юную девицу, всунутую в «Шагреневую кожу», «Кузину Бетту», «Кузена Понса», «Отца Горио», «Евгению Гранде», «Полковника Шабера». Во всем Бальзаке не сыщется ни одного сюжета, где любовь — спасение или хотя бы главный мотив. Дюма… Д’Артаньян влюблен в славную молодую леди и живет счастливо до конца своих дней? (Любовный интерес во «Французском джентльмене» и «Под алым плащом» как раз и объясняет, почему подражания Дюма в исполнении Стэнли Веймана настолько непроходимо вульгарны.) Что случается с виконтом де Бражелоном (при всех его достоинствах) когда он влюбляется? Россия представляет собой крайний случай, так как в этой стране в любви всегда видели дьявольскую ловушку.

Существует современная школа, основанная Эмилией Бронте и включающая авторов от Томаса Харди до Д.Х. Лоуренса, чьи сюжеты построены на сексуальных отношениях между персонажами, но там, где эти книги еще худо-бедно можно назвать здоровыми, главная их тема формулируется так: если придавать отношениям слишком большую важность, это неизбежно ведет к беде

Но вернемся к моей jeu d'esprit8 и связанной с ней психологии. Мой юрист — один из самых наблюдательных людей на свете. Как-то раз он сказал мне:

— Вы, кажется, ничего не способны делать, как другие люди.

— Нет, — возразил я. — И вполсилы тоже.

Это было умно, но за опровержение сошло вряд ли.

На самом деле я просто все рассматриваю sub specie universalis, sub specie aeternitatis9. Для меня совершенно естественно писать статью про выборы приходского совета в Литл-Пиддлингтоне с тем прицелом, что лет через двести ее станут читать философы.

Никак не могу заставить себя поверить, что события, происходящие в настоящем, хоть сколько-нибудь реальны. Это как бессмысленная буква в слове, важность которой зависит от других букв. «А» и «О» сами по себе — просто варианты вокального выдоха, а между тем с одной получается «hag», а с другой «hog»… с одной «cot», а с другой «cat». И если я не знаю окружающих ее согласных, я не могу сказать заранее, «а» мне понадобится или «о».

Казалось бы, сказанное более чем очевидно, и, однако же, все действуют так, будто точно знают, что получится, если написать «а» вместо «о», — будто полностью вольны выбирать, как им поступить, хотя это совершенно не так. Но я пользуюсь этим принципом и в жизни: он правит всеми моими действиями, выходящими за пределы обычных рефлексов. Я сознаю, что действительно не знаю, пойдет ли мне на пользу, если меня повесят. Стандарта поведения я достиг, только препоручив все свои суждения воле, а пока я не постиг, в чем заключается моя истинная воля, я носился по волнам без руля и без ветрил.

Применяя эти идеи к вопросу, который мы здесь обсуждаем, я понимал, что поэт сам не в силах распознать свою лучшую работу. Но понимал также и то, что хотя хорошая техника не означает хорошей работы, плохая техника означает плохую работу. Поэтому когда я экспериментировал с новыми формами, я специально выбирал для стихотворения какую-нибудь нелепую или непристойную тему, чтобы избежать соблазна опубликовать опус, чья техника выдавала бы неопытность.

Мы с Айвором и с некоторой помощью Джеральда собрали сохранившиеся рукописи, и, присовокупив к ним «Безымянный роман», составили том10, который продолжал литературную форму «Белых пятен» и «Алисы». Иными словами, мы изобрели себе козла отпущения.

Я доподлинно знаю, какая шалая прихоть заставила меня издать эту книгу, но в желании соперничать с Альфредом де Мюссе или Жорж Санд я был совершенно неповинен — равно как с «Женщинами» или «Мужчинами» Верлена или с jeu d'esprit Марка Твена с сэром Уолтером Рэйли в качестве героя. Я даже не надеялся, что британское правительство пожалует мне пенсию в четыре тысячи фунтов в год, как в свое время Джону Клиланду.

Эта литературная эскападая и регулярный спорт поддерживали в нас ощущение ничем не омраченного счастья, но потом лето кончилось, и мы на время расстались. Я не желал обрекать Розу с малышкой превратностям хайлендской зимы и ближе к концу октября отправился в Сент-Мориц, готовить плацдарм к их приезду. Роза, однако, решила отдохнуть от забот о ребенке и оставила его у родителей под присмотром квалифицированной няньки, а сама в ноябре присоединилась ко мне в Сент-Морице.

Я всегда обожал зимние виды спорта, за исключением «лыж», которые воспринимаю исключительно как способ преодолеть нужное расстояние. Мне нравится носиться по склонам, прыгать время от времени — тоже довольно весело. Но тащиться потом обратно на гору — нет уж, увольте!

Санная трасса в Кресте мне очень понравилась; спортивный комитет сделал мне большой комплимент, обратившись за советом относительно ее конструкции, каковая показалась мне и вполне идеальной. Единственные мои замечания касались безопасности — и они были более чем обоснованы: несколько человек с тех пор благополучно распрощались с жизнью, так как мои предложения так никто и не принял. Винить здесь, увы, некого: эти идеи вряд ли были практически воплотимы. Но с дорожным переездом и правда что-то нужно было делать — там человек, мчащийся со скоростью шестьдесят миль в час или около того, имел все шансы врезаться в какую-нибудь телегу. К счастью, такое случалось редко. Но была и другая, более вероятная и частая опасность — что неумелый ездок перекувырнется через низенькое ограждение, как для игры в волан, и его постигнет судьба многих предыдущих горемык, приземлявшихся не на мягкий снег, а на торосы смерзшегося льда, где они ранились, а иногда и убивались. Стены, ограждающие трассу, должны быть достаточно высоки и отвесны, чтобы сани никак не могли вылететь из желоба. Даже случись такое, ездоку еще надо постараться, чтобы нанести себе какие-то увечья — если он, конечно, правильно одет и держится за сиденье. Проблема в том, что швейцарская публика обычно так торопится открыть сезон, что трассу сооружают, когда и снега-то еще толком не нападало.

Тем временем начались морозы, и мы вернулись обратно в Англию. Я хочу упомянуть здесь один инцидент, пусть и чисто медицинского свойства, дабы предостеречь мир от непроходимого идиотизма женщин как класса и в особенности от преступного идиотизма профессиональных медицинских сестер. Это самые опасные звери в нашем обществе. Они так гордятся разрозненными обрывками своих знаний, что постоянно пытаются узурпировать авторитет лечащего врача. В настоящем примере моя жена оказалась на грани смерти из-за ложной тревоги, которую мгновенно рассеял бы действительно квалифицированный специалист.

После рождения малышки Роза так и не вернулась к нормальному течению своей физиологической жизни и потому внезапно решила, что снова беременна, хотя никакие симптомы, разумеется, на это не указывали. Вместо того, чтобы спросить совета у доктора, Роза истерически кинулась к медицинской сестре, которая дала ей дозу спорыньи. Поскольку выкидыша не последовало, она удвоила усилия. Я отсутствовал по делам дня два или три и, возвратившись, обнаружил жену в совершенно перепуганном состоянии. Я вынудил ее признаться, отволок на станцию (мы гостили у ее семьи близ Борнмута) и еще до полуночи доставил в Савой. Ботт и Бэк, вызванный телеграммой, нас уже ждали. Они были в откровенном восторге, ибо никогда еще не видали столь запущенного случая отравления спорыньей.

Ума не приложу, почему я не засудил эту грязную дрянь, медсестру. Даже если бы ее диагноз был верен, я полагаю криминальный аборт отвратительнейшей разновидностью убийства, каковы бы ни были причины и обстоятельства. Помимо всего прочего, он разрушает здоровье женщины — конечно, когда не убивает ее на месте.

Твердость моих взглядов на эту проблему лишь укрепляет общее отношение к вопросам половой свободы. Я уверен, очень немногие женщины, будучи предоставлены сами себе, окажутся столь испорчены, чтобы совершить сей грех супротив Святого Духа и попрать глубочайший инстинкт своей природы с риском для здоровья и жизни, не говоря уже о тюремном заключении. И, тем не менее, криминальный аборт — одно из самых распространенных преступлений, которому потворствует то, что я вынужден назвать тайным общественным мнением, как ни парадоксально это звучит. А причина сему такова: наша социальная система наказывает стыдом и бедностью женщин, которые делают то, к чему естественно приспособили их века эволюции, разрешая им это только на условиях, на которые большинство женщин попросту не пойдет. И лекарство зависит все от того же общественного мнения. Давайте признаем материнство почетным само по себе, и никакая угроза нищеты больше не заставит никого, кроме нескольких дегенераток с извращенным аппетитом к удовольствиям, уклониться от исполнения своей естественной функции. Эти же пусть гибнут вместе со всем своим потомством.

Есть и еще один момент. Брак преподал мне много уроков и не в последнюю очередь этот: если женщина не предана целиком и полностью своим детям — а очень мало кто из них способен на иные интересы, — она находит болезненное удовольствие в плетении козней против мужа, особенно если он еще и отец. Она нагло пользуется тем, что он занят своей работой, своим делом в мире, чтобы придумывать и приводить в исполнение всякие преступные и хитрые мерзости. Вера в ведьм объяснялась не одними лишь предрассудками — у нее были и прочнейшие психологические корни. Женщины, не удовлетворяющие своих природных инстинктов, неизбежно склоняются к разным зловредным каверзам, от клеветы до разрушения домашнего очага.

Боюсь, мои приключения стоили мне статуса гражданина мира. Аластор имя мне, дух одиночества, странник пустынь! Я дома лишь в Елисейских полях, за беседой с могучими мужами былых времен. Я недолюбливаю Лондон — не потому что он шумный и людный, грязный и темный, мрачный и все такое прочее, но потому что он невыносимо жалок и провинциален. Я обитаю во граде, что лежит за пределами времени и пространства — как далек он от нудно тикающих веков и гнусно зудящих дюймов Лондона! Я давно уже привык взирать на мироздание в целом, и отдельные части его стали для меня неразличимы. Когда мне о них напоминают — это примерно как вспомнить, что у тебя есть глаз, потому что в него вдруг влетела муха. Именно это я и имею в виду, когда заявляю, что Лондон причиняет мне боль.

Я был очень рад вернуться снова в Болескин. Никаких особенных планов у меня не имелось: я действительно остепенился. Если у меня к чему и осталась склонность, так это к милым маленьким розыгрышам — таким естественным, когда ты совершенно счастлив. Как-то раз я воткнул в поле через дорогу от нас указатель: «Кулумулумавлок — там (не кусается!)», — в надежде, что какой-нибудь прохожий захочет на эту зверюгу взглянуть. Она наделала немало шороху среди соседей — и тем большего, что никто ее так и не увидел. После моего отъезда в 1905 году хозяин гостиницы в Фойерсе решил покончить с интригой и, вооружившись ружьем, попытался выследить загадочную тварь. За ним наблюдал с вершины холма егерь и волынщик по имени Хью Джиллиз — самый лучший мой европейский слуга всех времен: тот передвигался короткими перебежками и вообще действовал по-военному, как того и требовала сложная ситуация. «Может, она и не кусается, — цитировал его потом Джиллиз, — но ноги-то повырывать способна/хитра, как сволочь».

Моя издательская деятельность сама по себе была чем-то вроде розыгрыша. Мне доставляло большое удовольствие шокировать людей и водить их за нос. Я ничего не воспринимал серьезно, кроме моей оккультной жизни, а она сейчас лежала под спудом. Я написал в тот период пару стихотворений (в том числе «Rosa Inferni»,прежде чем Роза приехала ко мне в Сент-Мориц) и еще, каким-то непонятным образом, четвертую книгу «Орфея», вдохновением для которой частично послужил мой египетский опыт. Опубликовал я их очень быстро. Я никогда не был ими доволен: форма была теоретически невозможная. С другой стороны, лирические стихотворения и некоторые драматические диалоги там ничуть не хуже, чем в прочих моих работах. Я чувствовал, что какая-то часть моей жизни близится к концу. Я вытряхнул всю свою литературную корзину и свалил ее содержимое на голову публике. Мне казалось, что я на пороге нового рождения, и что в «Горгульях» проявятся первые плоды этой новой жизни.

Но все же я был слишком счастлив тогда, чтобы творить. Творчество — это продукт физиологической неудовлетворенности, именно поэтому оно приносит такое облегчение. Сотворение мира, любовь, морская болезнь — все это явления одного порядка. Я был подобен Вечному, погруженному в покой и блаженство и наслаждающемуся своим собственным совершенством. Но за такими состояниями всегда следует нарастающий дискомфорт, и причина ему — в накоплении секреций от происходящего в организме метаболизма стихий. Вот вы понимаете, что вам нужно чихнуть или что-то в этом духе — а вот вы уже и чихаете.

Кстати, очень любопытно, что обычный средний человек принимает ереси обычного среднего мыслителя как должное — прямо таки с совершеннейшим хладнокровием. Атаки Бернарда Шоу на религию и мораль считаются в порядке вещей. Но когда то же самое говорят Ибсен, Ницше и я сам, мы становимся предметом всеобщего отвращения.

В моем Эдеме не было змея. Импульс, увлекший меня из него прочь, принял положительную форму — я увидел Возможность. Время от времени нас навещали разные друзья: Джеральд Келли с матерью, Эккенштейн и другие, и среди них — довольно незначительное создание, прозывавшееся подполковником Гормли, которому было суждено сыграть в моей жизни весьма любопытную роль. Он был военный медик и провел бесчисленные годы в Индии, Бирме и Южной Африке, где с ним не случилось ровным счетом ничего интересного. Он был совершенно неспособен оценить хоть анекдот, даже неприличный, если в том имелась хоть крупица остроумия. Но стоило кому-нибудь вставить в разговор непристойность (в абсолютно любом контексте), как он покатывался со смеху и потом еще долгое время продолжал хихикать.

Это был первый попавшийся мне в жизни мазохист. На самом деле кроме него я знаком только еще с одним, и не мне решать, кто из них более грязный дурень. Гормли утверждал, что его пороли более двух тысяч женщин, но я подозреваю, что он беспардонно хвастает — уж больно велико число. Он был влюблен в мою жену, в основном из-за того, с каким отвращением и презрением она к нему относилась. Несколько раз в неделю он делал ей предложение (еще до ее первого замужества) и никак не мог взять в толк, с какой стати ему отказываться от этой привычки из-за майора Скеррета и меня. Не знаю, почему я его терпел… — не знаю, почему его вообще хоть кто-то терпел! Возможно, из-за бессознательного ощущения, что с настолько ничтожным человеком нельзя быть злым.

Двадцать седьмого апреля приехал старый добрый Тартарен, опубликовавший книгу о нашей экспедиции на Чого-Ри (на швейцарском языке). Она была снабжена многочисленными превосходными фотографиями, но не отличалась ни хорошим литературным языком, ни точностью — во многих отношениях. Он выступал с лекциями о Чого-Ри в Париже и во многих других столицах Европы. Я был сердечно рад его видеть. Все тот же веселый тупица, что и прежде, — но успел чуток зазнаться и обиделся, что я не повел его немедленно на охоту: выслеживать чудовищного оленя, биться один на один с погибельным рябчиком и спускать хорей на жуткого фазана. Правил игры он в упор не понимал. Что ж, я был поэт: я порешил соорудить ему охоту на ровном месте. И не какую-нибудь, а совершенно незабываемую.

Кампанию я организовал так. Тартарен, конечно, прекрасно знал, откуда в Бирме взялся дикий буйвол. Когда британцы разрушали местные деревни, скот сбегал в леса подальше от ружей и голода, и превращался там практически в новый вид. После 1745 года Британия следовала той же политике искоренения (ну, то есть, умиротворения) и в шотландском Хайленде, а потому я подумал, что будет правдоподобно изобрести ему дикую овцу, по аналогии с диким буйволом. Однако для достижения нужной цели эта зверюга должна быть достаточно знаменитой. Я красочно описал ему, какая она редкая, застенчивая, свирепая и т.д. и т.п.

— Вы о ней, без сомнения, слышали, — заключил я. — Здесь ее зовут хаггисом.

Мой 52-й «Йоханнесбург» довершил эту вдохновляющую речь.

Всю ночь Тартарену снилось, как он лезет на одинокую отвесную скалу и тащит величественного хаггиса из его логова. Я со своей стороны, подобно Иуде из «Сефер Толедот Иешу», не грезил: я поступил лучше!

Через два дня Хью Джиллиз ворвался к нам в биллиардную после завтрака — платье в беспорядке, глаза дикие — и, запыхавшись, крикнул:

— Хаггис на горе, милорд!

Мы побросали кии и кинулись к ружейному шкафу. Доверяя своим навыкам, я удовольствовался «Дабл Экспресс 577», а Тартарену выдал венец своего арсенала, «Парадокс» 10 калибра с пулями со стальным сердечником. Это надежное оружие — свалит и слона, просто от шока, даже если не попасть ему в жизненно важную часть. С таким ружьем мой друг мог бесстрашно выйти на самого страшного хаггиса во всем Хайленде.

Нельзя было терять ни секунды. Джиллиз, а за ним доктор, я и жена на цыпочках, пригнувшись, вышли из парадных дверей и двинулись по следу чудовища через итальянский сад.

Продрогли до костей под ледяным дождем, не успев даже дойти до берега искусственного форелевого озера. Я настоял, что его непременно нужно перейти вброд — по шейку, ружья над головой — чтобы сбить хаггиса со следа.

Выбравшись, истекая водой, на другой берег, мы полезли на четвереньках вверх на холм. Стоило кому-нибудь испустить хоть вздох, как мы шлепались на живот и несколько минут лежали без движения. Холодновато было, да, но спектакль того стоил!

Тартарен уже дошел до того, что всякая кривая веточка представлялась ему рогом грозного хаггиса. Я полз, совершенно мокрый, и давился смехом. Идиотизм всей авантюры делался лишь сильнее от физического неудобства и невозможности дать волю чувствам. О, как же долго мы ползли! Дождь не прекращался ни на секунду; ветер налетал порывами и с каждым ярдом делался все сильнее и злее. Я объяснил Тартарену, что сменись он хоть на градус, хаггис неизбежно почует нас и всё — пиши пропало! И заодно велел ему как-то замаскировать похитрее свою заднюю оконечность, которая маячила прямо супротив моей балаклавы, то вздымаясь, то опадая, словно горб подыхающего верблюда. Исполненные им в результате извивы и виляния довели бы до пределов отчаяния саму Айседору Дункан: бедняга и сам остро сознавал, что с анатомической точки зрения, природа ему в незаметности жестоко отказала.

Как бы там ни было, часа через полтора мы одолели склон и оказались на вершине, в трехстах футах над домом, так и не услышав по дороге того устрашающего полувизга-полупосвиста, каким хаггис обычно возвещает (не преминул я объяснить), что засек присутствие рядом врага.

Едва дыша, мы поползли к низинке с поросшими травой и вереском кочками, скрывавшейся за громадным утесом, который нависал над озером и садом. Именно она, низинка, с ее богатым пастбищем и соблазнила нашего царственного гостя подойти так близко к человеческому жилью.

По холму к нам стремительно и яростно тек туман. Он увеличивал всякий предмет во много раз — зрелище было тем более впечатляющее, что задник этой сцены был совершенно размыт. Внезапно Джиллиз аккуратно перекатился вправо и указал дрожащим пальцем вперед — туда, где в клубах серой мглы возвышался…

Тартарен с бесконечным тщанием нацелил свой десятикалибровик. Хаггис в тумане отличался поистине раблезианскими размерами; он был от нас всего в полусотне ярдов. Даже я как-то умудрился самогипнозом ввести себя в испуганно-восторженное состояние: я мог поклясться, что зверь перед нами размером с доброго медведя.

Наш месье Гийярмо спустил оба курка. Выстрел был безошибочен. Обе пули попали в цель и разорвались, разнеся к чертовой матери круп призового барана от фермера Макнаба.

Мы кинулись вперед, вопя, как оглашенные. Джиллиз должен был во что бы то ни стало добежать до места трагедии первым: запасы овса, гарантировавшие, что наша недавняя покупка будет кормиться здесь все утро, не сходя с места, могли в случае обнаружения лишить романтическую сцену всего ее сверхъестественного великолепия.

На следующий день за ужином, когда мы пожирали доблестно добытого хаггиса, за столом царило всеобщее веселье. Атмосфера была совершенно гомерическая: даже самое разнузданное веселье уже не показалось бы неуместным.

Тартарен отослал набить голову зверя и прикрепить на доску; подходящую к случаю надпись он велел выгравировать на табличке из чистого золота — ибо воистину не прославил ли снова свой народ сей отважный швейцарец? А «Газетт де Лозанн» пусть течет пеной из уст, расписывая его дерзкий подвиг!

И донельзя довольный Тартарен замахнулся на следующую дичь — Гималаи. Обратились к Экенштейну, но по каким-то своим причинам он отказал. Я бы уж точно предпочел, чтобы он согласился, но сам был нацелен на покорение единственного мирового рекорда, который нам с ним — вместе или порознь — еще не покорился. (А покорился он на тот момент то ли Грэму на Кебру — но сомнительно, — то ли Матиасу Цурбриггену, проводнику, которого приохотил к альпинизму Эккенштейн, на Аконкагуа.)

Памятуя, однако, о злоключениях Тартарена в 1902 году, я, прежде чем присоединиться к экспедиции, поставил строжайшее условие. Был составлен и подписан документ, согласно которому я объявлялся главой партии и получал полное и безоговорочное повиновение во всем, что касалось поведения экспедиции на горе. Именно намеренное нарушение этого соглашения и привело в итоге к ее провалу и катастрофе, навек ее опозорившей.


Перевод Алекса Осипова


  1. Ныне мы должны пить и попирать землю свободной ногой (лат.)↩︎

  2. Пустые угрозы (лат.)↩︎

  3. Цитата из поэмы Дж. Киттса «Эндимион».↩︎

  4. Здесь: произвольно, по чьему угодно желанию (лат.)↩︎

  5. Доведение до абсурда (лат.)↩︎

  6. «Эта женщина слишком щедра на уверения, по-моему» (У. Шекспир, «Гамлет», акт III, сцена 2. перевод М. Лозинского).↩︎

  7. Ни единого слова ее не читал, но сама идея мне почему-то уже не нравится. — Примеч. автора.↩︎

  8. Игра разума (франц.)↩︎

  9. С точки зрения всленной, с точки зрения вечности (лат.)↩︎

  10. «Подснежники из куратского сада». — Примеч. автора.↩︎



Ссылки